Он расспрашивал Листницкого о прежней службе, о столичных новостях, о дороге; и за все время короткого их разговора ни разу не поднял на собеседника отягощенных какой-то большою усталостью глаз.
«Надо полагать, что задалось ему на фронте. Вид у него смертельно усталый», – соболезнующе подумал сотник, разглядывая высокий умный лоб полковника. Но тот, словно разубеждая его, эфесом шашки почесал переносье, сказал:
– Подите, сотник, познакомьтесь с офицерами, я, знаете ли, не спал три ночи. В этой глухомани нам, кроме карт и пьянства, нечего делать.
Листницкий, козыряя, таил в усмешке жесткое презренье. Он ушел, неприязненно вспоминая встречу, иронизируя над тем уважением, которое невольно внушили ему усталый вид и шрам на широком подбородке полковника.
XV
Дивизия получила задание форсировать реку Стырь и около Ловишчей выйти противнику в тыл.
Листницкий за несколько дней сжился с офицерским составом полка; его быстро втянула боевая обстановка, вытравляя прижившиеся в душе уют и мирную дрему.
Операция по форсированию реки была выполнена дивизией блестяще. Дивизия ударила в левый фланг значительной группы войск противника и вышла в тыл. Под Ловшичами австрийцы, при содействии мадьярской кавалерии, пытались перейти в контрнаступление, но казачьи батареи смели их шрапнелью, развернутые мадьярские эскадроны отступали в беспорядке, уничтожаемые фланговым пулеметным огнем, преследуемые казаками.
Листницкий с полком ходил в контратаку, дивизион их наседал на отступавшего неприятеля. Третий взвод, которым командовал Листницкий, потерял одного казака убитым и четырех ранеными. С внешним спокойствием сотник проехал мимо Лощенова, старался не слушать его хриплого низкого голоса. Лощенов – молодой горбоносый казак Краснокутской станицы – лежал, придавленный навалившимся на него убитым конем. Он был ранен в предплечье, лежал тихо, скалясь, просил проезжавших мимо казаков:
– Братушки, не покиньте! Ослобоните, братушки…
Низкий, иссеченный му?кой голос звучал тускло, но не было в мятущихся сердцах проезжавших казаков сострадания, а если и было, то воля, не давая ему просачиваться, мяла и давила неослабно. Взвод пять минут ехал шагом, давая передышку хрипевшим от скачки лошадям. В полуверсте от них уходили расстроенные эскадроны мадьяр. Между их красивыми, в опушке, куртками мережились сине-серые мундиры пехотинцев. По гребню сползал австрийский обоз, над ним прощально взмахивали молочные дымки шрапнелей. Откуда-то слева по обозу беглым огнем садила батарея. Гулкие раскаты стлались по полю, находя в ближнем лесу многоголосые отклики.
Войсковой старшина Сафронов, ведший дивизион, скомандовал «рысью», и три сотни, рассыпаясь, вытягиваясь, пошли тяжкой трусцой. Лошади под всадниками качались, желто-розовыми цветами падала с них пена.
Эту ночь ночевали в маленькой деревушке.
Двенадцать человек офицеров полка теснились в одной халупе. Разбитые усталостью, голодные, легли спать. Около полуночи приехала полевая кухня. Хорунжий Чубов принес котелок щей, жирный их аромат разбудил офицеров, и через четверть часа опухшие со сна офицеры ели жадно, без разговоров, наверстывали за два потерянных в боях дня. После позднего обеда исчез сон. Офицеры, отягощенные едой, лежали на бурках, на соломе, курили.
Подъесаул Калмыков, маленький круглый офицер, носивший не только в имени, но и на лице признаки монгольской расы, говорил, резко жестикулируя:
– Эта война не для меня. Я опоздал родиться столетия на четыре. Знаешь, Петр, – говорил он, обращаясь к сотнику Терсинцеву, произнося слово «Петр» с подчеркнутым «е» вместо «ё», – я не доживу до конца этой войны.
– Брось хиромантию, – басовито хрипнул тот из-под бурки.
– Никакой хиромантии. Это конец предопределенный. У меня атавизм, и я, ей-богу, тут лишний. Когда мы сегодня шли под огнем, я дрожал от бешенства. Не выношу, когда не вижу противника. Это гадкое чувство равносильно страху. Тебя разят на расстоянии нескольких верст, а ты едешь на коне, как дудак по степи под охотничьим прицелом.
– Я смотрел в Купалке австрийскую гаубицу. Кто из вас видел, господа? – спросил есаул Атаманчуков, слизывая с рыжих, подстриженных по-английски усов крошки мясных консервов.
– Замечательно! Прицельная камера, весь механизм – верх совершенства, – восторженно заметил хорунжий Чубов, успевший опорожнить второй котелок щей.
– Я видел, но о своих впечатлениях умалчиваю. Профан в артиллерии. По-моему, пушка как пушка, – зевластая.
– Завидую тем, кто в свое время воевал первобытным способом, – продолжал Калмыков, теперь уже обращаясь к Листницкому. – В честном бою врубиться в противника и шашкой разделить человека надвое – вот это я понимаю, а то черт знает что!
– В будущих войнах роль кавалерии сведется к нулю.
– Вернее, ее самой не будет существовать.
– Ну, это-то положим!
– Вне всякого сомнения.
– Слушай, Терсинцев, нельзя же человека заменить машиной. Это крайность.
– Я не про человека говорю, а про лошадь. Мотоцикл или автомобиль ее заменит.
– Воображаю, автомобильный эскадрон.
– Глупость! – загорячился Калмыков. – Конь еще послужит армиям. Абсурдная фантазия! Что будет через двести – триста лет, мы не знаем, а сейчас, во всяком случае, конница…
– Что ты будешь делать, Дмитрий Донской, когда траншеи опояшут фронт? А? Ну-ка, отвечай!
– Прорыв, налет, рейд в глубокий тыл противника – вот работа кавалерии.
– Ерунда.
– Ну, там посмотрим, господа.
– Давайте спать.
– Слушайте, оставьте споры, пора и честь знать, ведь остальные спать хотят.
Возгоревшийся спор угасал. Кто-то под буркой храпел и высвистывал. Листницкий, не принимавший участия в разговоре, лежал на спине, вдыхая пряный запах постеленной ржаной соломы. Калмыков, крестясь, лег с ним рядом.
– Вы поговорите, сотник, с вольноопределяющимся Бунчуком. Он в вашем взводе. Интересный парень!
– Чем? – спросил Листницкий, поворачиваясь к Калмыкову спиной.
– Обрусевший казак. Жил в Москве. Простой рабочий, но натасканный по этим разным вопросам. Бедовый человек и превосходный пулеметчик.
– Давайте спать, – предложил Листницкий.
– Пожалуй, – думая о чем-то своем, согласился Калмыков и, шевеля пальцами ног, виновато поморщился. – Вы, сотник, извините, это у меня от ног такой запах… Знаете ли, третью неделю не разуваюсь, карпетки истлели от пота… Такая мерзость, знаете. Надо у казаков портянки добыть.
– Пожалуйста, – окунаясь в сон, промямлил Листницкий.
Листницкий забыл о разговоре с Калмыковым, но на другой день случай столкнул его с вольноопределяющимся Бунчуком. На рассвете командир сотни приказал ему выехать в рекогносцировку и, если представится возможным, связаться с пехотным полком, продолжавшим наступление на левом фланге. Листницкий, в рассветной полутьме блуждая по двору, усыпанному спавшими казаками, разыскал взводного урядника.
– Наряди со мной пять человек казаков в разъезд. Скажи, чтоб приготовили мне коня. Побыстрей.
Через пять минут к порогу халупы подошел невысокий казак.
– Ваше благородие, – обратился он к сотнику, насыпавшему в портсигар папирос, – урядник не назначает меня в разъезд потому, что не моя очередь. Разрешите вы мне поехать?
– Выслуживаешься? Чем проштрафился? – спросил сотник, силясь разглядеть в серенькой темноте лицо казака.
– Я ничем не проштрафился.
– Что ж, поезжай… – решил Листницкий и встал.
– Эй, ты! – крикнул он вслед уходившему казаку. – Вернись!
Тот подошел.
– Скажи уряднику…
– Моя фамилия Бунчук, – перебил его казак.
– Вольноопределяющийся?
– Так точно.
– Скажите уряднику, – овладевая собой после минутного смущения, поправился Листницкий, – чтобы он… Ну да ладно, идите, я сам скажу.
Темнота поредела. Разъезд выехал за деревушку и, минуя посты и сторожевое охранение, взял направление на отмеченную по карте деревню.